Закрыть окно Печать

Воспоминания

ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ МАРГАРИТЫ КУСС О ДРУЗЬЯХ И ГОДАХ ОБУЧЕНИЯ В КОНСЕРВАТОРИИ.

Я с Шуриком Чугаевым была знакома с войны, с сорок второго года. Я училась в Мерзляковском училище, и Игорь Владимирович Способин, мой педагог, привел меня к Виссариону Яковлевичу Шебалину, а Шурик и Боря Чайковский пришли к нему из Гнесинской школы. Мы всегда были вместе, они – как братья мои родные. Мы вместе ходили к Шебалину, посещали занятия, бегали на концерты, на все премьеры, вместе переживали тот страшный 1948 год, когда вышло известное постановление.

ce52e4259f9af6393a2aca395ed825a8.jpgКогда мы стали студентами консерватории, Виссарион Яковлевич Шебалин был уже директором. В самые трудные военные годы он выдавал нам бесплатные талоны в столовку. Там мы ели щи, какие-то котлетки с макаронами, с картошечкой. Рихтер тоже туда ходил. Он уже заканчивал консерваторию. Толя Ведерников и Рихтер были всегда неразлучны. Они собирались в каком-то классе, у них было свое общество, где они играли новые сочинения, а также Малера в 4 руки и Вагнера. И туда всегда бегала молодежь. Это были уже сорок третий, сорок четвертый годы, незадолго до конца войны. Там мы еще познакомились с Германом Галыниным. Это был удивительный, потрясающей одаренности человек. И Шурик, и Боря всегда его очень любили. Мы все были убиты тем, что Герман тяжело заболел. Все это было ужасно, страшно. Он был такой одаренный, яркий. Он учился по классу композиции, но также был блестящим пианистом.
На втором или третьем этаже в консерватории, как выходишь из лифта, сразу налево, находился небольшой зал, где были сиденья, стояла доска. Там у нас проходили занятия по политэкономии. 

Сидим мы на политэкономии, учим: товар – деньги – товар. Сижу я, Шурик рядом. У Шуры тетрадка, он пишет, пишет, пишет. Заглядываю. Он мне говорит: «Риточка, это я задачки по математике решаю». И смотрю, а там столбики, цифры, цифры, цифры…

Потом я видела у него дома учебники на полках: гармония, полифония, история музыки, там же – партитуры, они другого формата. Потом смотрю – высшая математика. Он в курсе всего этого был, знал и страстно любил. И вот Шурик, с таким знанием этой тончайшей науки, в музыке не старался загромождать свои сочинения цифрами. Ему не нужны были эти формулы, ему не нужно было изобретать. Он мог бы целые теории изобрести, мог бы придумать какие-то вычислительные новшества. Не нужно ему было все это! Он прекрасно знал, что в музыке должна быть, прежде всего, душа, яркость мелодизма. Мелодия – это великая вещь, во все времена. У него был свой огромный музыкальный мир, свой мелодический, гармонический дар. Его полифоническое мышление – это не выученное, выучка своим чередом, а природное чутье полифонии. 

Шурик был уникальным человеком и умел сложные вещи легко объяснить, педагог он был хороший, хотя был еще студент. Я говорю: «Шурик, у меня вот здесь не выходит». Он стоит сзади со своей папиросой «Беломорканал», как всегда прищурится, подумает и скажет: «Знаешь что, … не выходит – полифонию вспомни, хоть что-то – сразу пойдет». Или не выходит начало сочинения – самое трудное начинать и кончать сочинение – «разыгрываться нужно, играй - и как будто никто тебя не слышит, никто тебя не видит, а ты пой, импровизируй, играй симфонии – вот там и проскочит то, что тебе надо». Что бы я ни сочиняла, мне кажется, что сзади стоит Шурик и слушает. Так хочется посоветоваться – что б сейчас Шурик посоветовал? Какая-то получается требовательность к себе – ведь это, наверное, слышит Шурик. Такой друг необыкновенный! Мне Бог послал его, судьба послала. Он думал только о музыке. Никакого материализма, никакой заботы, чтобы устроить что-то, пробить. 

… Во время войны, когда Боря, Шурик и я учились у Виссариона Яковлевича, он тогда директорствовал, у него была в консерватории маленькая квартирка – вот как идете в Большой зал, сначала – кассы, потом идут двери, афиши кругом, потом следующие двери, и налево будет дверка. Мы приходили, стучались, или там какой-то звоночек был. В одной комнате у него было что-то вроде дивана, он иногда оставался ночевать. Он очень много работал, профессорствовал. Трудное время – суровая, военная зима – нужно было хлопотать о деньгах, об отоплении. Мы входили. Маленькая передняя, где мы вешали пальто, и тут же стояли два рояля. Все вокруг этих роялей группировались. Там мы показывали свои сочинения, играли новую музыку. Виссарион Яковлевич слушал наши сочинения, делал замечания. 

Волик (Револь Самуилович) Бунин также приходил туда. Это был мой самый первый друг из композиторов, еще с училища при консерватории, в Мерзляковском переулке. Я училась там вместе с ним по сочинению у Литинского. Волик Бунин был настоящей энциклопедией, он очень был любознательный. Мы с ним переиграли все сонаты Бетховена, все, что можно было, играли.2_Револь Бунин.jpg
3_Гедике.JPGА потом Игорь Владимирович Способин привел меня к Александру Федоровичу Гедике. Из композиторов Волик Бунин и я, мы вдвоем, были у Александра Федоровича. Консерватория еще не приехала, а Гедике во время войны остался. Он всю жизнь преподавал орган и камерный ансамбль. У него занимались все пианисты: Рихтер, ученики Гольденвейзера.
Во время войны он в Большом зале консерватории играл на органе, Баха в основном. Мне очень хотелось познакомиться с настоящим органным Бахом. «Риточка, приходи, ты мне будешь помогать вытаскивать регистры». Жила я тогда у стадиона «Динамо», в деревянном доме, рядом с Петровским парком. Зима, часов шесть утра, совершенно темно, потому что идет война, и все окна должны быть закрыты. Кругом ходили военные патрули, самолеты летали, и полная тьма. Я в валенках, закутанная, в платке, пешком шла в Большой зал консерватории. В эти трудные военные годы нас студентов консерватории посылали оказывать помощь раненным бойцам в военный госпиталь. И очень хотелось среди этой войны и жестокости услышать музыку.

Александр Федорович был старик, борода у него, баки. Он жил с женой на третьем или втором этаже – не там, где малый зал, а с другой стороны, где белый зал. Там была квартира, где Александр Федорович и жил до своей смерти. И вот пришла я к Александру Федоровичу, у него – кошки, собаки, - они с женой собирали бездомных, жалели. На полу стоят миски с похлебкой. Все студенты это знали. И портреты висят. «Вот, Риточка, смотри, это - Коля Метнер, мой брат». Николай Метнер был его двоюродный брат. «А это – Сережа Рахманинов, а это – Федя Шаляпин». Александр Федорович немножко картавил, он – немец. Я домой прихожу, маме рассказываю: «Мама, я же в музее была!». Как- то раз я рассказала Александру Федоровичу как я с мамой в детстве ходила на Рождество в православную церковь, а с папой в лютеранскую св. Петра и Павла и какое сильное впечатление на меня произвело звучание органа. На что он мне ответил: «Риточка, так ведь это я тогда играл». 

Когда Александр Федорович выходил из дома, воробушки, которых было штук двадцать на крыше, уже знали в какое время он идет на органе играть, слетали с крыши и выстраивались около двери подковкой с открытыми клювиками. Он вынимал из кармана пшено, какие-то крошки хлеба и горстями бросал им. Мы всегда: «Смотри! Сейчас Александр Федорович воробушков будет кормить». Для игры у Александра Федоровича были перчатки, обрезанные на пальцах, как у кондукторш. Вот так он играл на органе Баха. Там был французский орган. А я ему помогала регистры вытаскивать. «Это – квинтатон, любимый звук Скрябина» говорил он. Годы войны мы скрашивали этими концертами. Из Ленинграда приезжала и давала концерты Мария Вениаминовна Юдина. Она играла сонаты Бетховена, еще что-то. Концерты Александра Федоровича и Марии Вениаминовны шли в пользу танковых колонн – висели такие плакаты: «в пользу танковых колонн». Публика сидела в зале в пальто, зал не отапливался. 

А какие раньше педагоги были! Один Нейгауз чего стоит! Игумнова я застала, Гольденвейзера, Файнберга. Оборин – замечательный, он – ученик Игумнова. Боря Чайковский заканчивал консерваторию у Оборина. Старая школа, сильнейшие были. По композиции – Шостакович, Мясковский, Шебалин. Педагоги были, конечно, замечательные. На теоретическом факультете был очень сильный педагогический состав: Мазель Лев Абрамович, Цукерман Виктор Абрамович. А Способин какой был остроумный, яркий, высокоталантливый. В военные годы Генрих Ильич Литинский тоже уехал в эвакуацию с консерваторией. Там он преподавал полифонию. Он и нам предложил поехать, но мама не захотела ни в коем случае. Она была больна, а папа был уже репрессирован, потому что он был немец. Он был выслан в Рязань, а его сестра в Караганду. И Нейгауза тогда посадили на девять месяцев, в Бутырках сидел Генрих Густавович. Да, было такое дело. Ужас! 

Когда консерватория приехала из эвакуации, Игорь Владимирович Способин повел меня и Волика прямо в холодный нетопленный класс показывать наши сочинения Виссариону Яковлевичу, тогда он уже стал директором и взял нас в свой класс. Так мы стали студентами. Консерватория постепенно заполнилась и пошла уже какая-то жизнь. Уже начались отступления немцев. Дмитрий Дмитриевич Шостакович переехал в Москву и стал набирать класс. Мы все были под ярким озарением его гения. Волик, Шурик и Боря перешли к нему. Шебалин сам их отдал, он видел, что они все находятся под его влиянием. Ему было, конечно, тяжело, что от него уходят лучшие талантливые ученики. Но он дружил с Дмитрием Дмитриевичем, и ему нужно было дать несколько хороших учеников. Шурик знал музыку Дмитрия Дмитриевича замечательно, мог цитировать, играть. Волик впоследствии стал его ассистентом в Ленинградской консерватории.

Дмитрий Дмитриевич часто заходил, когда мы занимались у Шебалина. Мы обычно часов в десять приходили, а потом стучался Дмитрий Дмитриевич. Помню, он ходил в Большой зал на репетицию к Мравинскому. В Москву приезжал оркестр Ленинградской филармонии исполнять новые сочинения, в частности, Восьмую – великую – симфонию. Это был сорок пятый или сорок шестой год, уже кончилась война. И как раз Виссарион Яковлевич просил, чтобы Дмитрий Дмитриевич провел нас на репетицию, хотя Мравинский очень не любил, когда во время репетиций кто-то из посторонних находился в зале. Он строгий был в этом отношении. Но тут Дмитрий Дмитриевич сам нас приводил, и мы, Шурик, Боря и я, довольные бежали в зал. Казалось бы, война, голодуха, папа был сослан, тетушка моя – тоже. Но это были лучшие дни в моей жизни – люди вокруг меня были замечательные. А уж как мы на концерты ходили! Все, конечно, камерные ансамбли слушали, когда открылся Малый зал консерватории, и, конечно, обязательно новый квартет Дмитрия Дмитриевича. А Большой зал консерватории открывался его новой симфонией. Это были события!

Наступил сорок восьмой год – пришли из ЦК, собрали нас в какой-то комнате, прорабатывали. Все мы переживали. Шостаковичу досталось, Шебалину досталось. Крепко. Прокофьеву досталось, который не преподавал. Все это было надумано. Никакого формализма в их музыке не было. А с писателями что было, с Ахматовой в Ленинграде… Это же все придумано… Кто-то назвал это постановление не историческое, а истерическое постановление ЦК. Экзамены наши все отложили. Шостакович ушел из консерватории, и его уже не было на госэкзамене. А его ученики, в частности Боря, был уже у Мясковского. Но ведь ни Шурика, ни Борю не заставишь писать другую музыку, какую они писали, такую и продолжали писать. Обычно Шурик и Боря, да и я тоже, когда у нас появлялись новые более значительные сочинения, звонили и просили, чтобы Дмитрий Дмитриевич принял нас у себя, на Можайском шоссе, где он жил. И он всегда с удовольствием принимал нас. Мы приходили к нему домой – у него огромный кабинет – и показывали свои сочинения. А он играл нам свои новые сочинения. Так было с Еврейскими песнями, с его Прелюдиями и фугами. Сам он играл замечательно. 

Когда было первое исполнение Скрипичного концерта Шурика, Дмитрий Дмитриевич заинтересовался, потому что давно не слышал его новых сочинений. Он должен был уезжать в Ленинград и на концерте быть не мог, поэтому спросил, когда репетиция. Поехал туда, и сидел один в пустом зале, чтобы услышать это сочинение. Играли Нелли Школьникова с Кириллом Кондрашиным в зале имени Чайковского. Неллечка очень хорошо играла. Эта была генеральная репетиция накануне концерта. Кирилл Петрович дирижировал своим оркестром, Неля играла. Какой прекрасный концерт! 

Высоко ценил музыку Шурика Метэк Вайнберг. Это тоже был необыкновенный человек. Редкой одаренности. И тоже очень любил Дмитрия Дмитриевича, и Дмитрий Дмитриевич его тоже очень любил. Это же очень много значит, когда школа одна. 

Метэк жил в Варшаве. Он, мальчиком, когда приезжал Рахманинов из Америки, слушал его концерты. Метэк был изумительный пианист. У него отец был еврей, а мать полька. И Мечислав – это, видимо, польское имя, славянское. Во время войны сестра у него спаслась, она вовремя уехала, а мать и отец погибли, когда Варшава была взята. Их фашисты уничтожили в газовой камере. Метэк был совсем молоденький, 19-го года рождения. Он шел из захваченной фашистами Варшавы лесом по направлению к границе в Советский Союз, чтобы просить политическое убежище. В каком-то костеле монахини накормили его кашей. Потом на пути была пограничная вышка с собаками. В комендатуре его стали допрашивать: «А ты кто?»– «Вайнберг. Мечислав». – «Да какой ты Мечислав ? Ты ж – еврей. Будешь Моисей». Он оставил очень яркий след в музыке, яркий человек был. Такой квинтет, как у него, - это уникальное, редкое сочинение. Невероятно был одарен. И тяжелая судьба у него. Потом Метэка посадили, сидел он в Бутырках. Дмитрий Дмитриевич помог его оттуда вытащить. 

Очень хорошо помню, как Шурик писал Трио в доме творчества в Иваново. Он жил во второй даче, потом в шестой. «Приходи, - говорит, - поиграю». Как раз во второй даче он начинал писать Трио. Я приходила, слушала. И поняла: здесь что-то будет. Особенно, когда у него пошли басовые остинато, - я тут просто ошалела. Причем, он быстро написал, торопился очень, много занимался. Погода была хорошая, и Женя, его жена, старалась не быть в даче, чтобы он мог спокойно работать. Она выбирала время играть на скрипке так, чтобы не мешать ему. У них была собака Ласси, которая, когда Женя с Шуриком играли Сонаты Бетховена, - в одном месте поднимала голову и начинала петь.

Приезжал туда как-то раз Юрий Исаевич Янкелевич, Женя Чугаева была его ассистентом в консерватории. Я хорошо была с ним знакома. Юрий Исаевич был из тех педагогов – скрипачей, которым равных тогда не было. Все лауреаты международных конкурсов были его ученики: В.Третьяков, В. Ланцман, В. Спиваков, Н. Школьникова, И. Бочкова, В.Иванов и др.